главная страница










Литература и история. Литература нон-фикшн (для иностранных магистрантов)

Тема VIII. ЛИТЕРАТУРА И ИСТОРИЯ

Современная русская литература очень часто обращается к российской истории.

Иногда это происходит в формах условно-фантастических (как у Владимира Сорокина или Виктора Пелевина), иногда в формах, сочетающих факты и вымысел (как, например, в прозе Алексея Иванова) но в самое последнее время особенным успехом пользуются произведения, где автор знакомит читателей с совершенно новыми, незнакомыми им фактами, осмысливая их по-современному. Таков, например, роман Леонида Юзефовича «Зимняя дорога», основанный на тщательном изучении документальных источников. В романе выведены реальные лица: белый генерал, Анатолий Пепеляев и красный командир, анархист, Иван Строд. В центре книги их трагическое противостояние, история их жизни, любви и смерти.

У Леонида Юзефовича есть рассказ, посвященный работе писателя-историка, поднимающий проблему ответственности художника за свои произведения. Прочтите его.


Леонид Юзефович

Поздний звонок. 1995

рассказ

Года через два после того, как у меня вышла книга о бароне Унгерне, позвонил молодой, судя по голосу, мужчина. В издательстве ему дали мой телефон.

— Простите за поздний звонок, — сказал он, — не могу дотерпеть до утра. Для меня это важно. Я звонил раньше, вас не было дома. Завтра суббота, я подумал, что вы, может быть, еще не легли.

Была зима, часов десять вечера. Я пришел на звонок из кухни и взял трубку, не включая свет. Сын спал в другой комнате. В кухне лилась из крана вода, жена спокойно мыла посуду, не пытаясь, как обычно делала днем, нетерпеливым шепотом выведать, кто звонит. Она постоянно ждала какого-то судьбоносного для меня звонка, который волшебно изменит нашу жизнь, но в это время суток такой звонок раздаться не мог.

— В вашей книге упоминается один человек, — продолжал интеллигентный голос в трубке. — Возможно, это мой дед.

Я не удивился. Мне уже звонил правнучатый племянник атамана Семенова, работавший геологом на Камчатке; внук колчаковского генерала Пепеляева, державший хлебный ларек на Никулинском рынке, возил меня по Москве на своей старой “шестерке”, а внука убитого по приказу Унгерна полковника Казагранди я поил чаем у себя дома.

— Хотелось бы знать, — объяснил мужчина, что ему от меня нужно, — не известно ли вам еще что-нибудь об этом человеке.

Он назвал фамилию.

Люди с такой фамилией есть в каждой конторе и в каждом школьном классе. Сразу связать ее с Унгерном я не сумел.

— Поручик, — добавил мужчина.

Он, видимо, почувствовал паузу и решил, что чин деда поможет мне его вспомнить.

— Не помню, — признался я. — В моей книге десятки фамилий. В каком эпизоде он упомянут?

Вопрос был предельно прост, но ответа не последовало — на том конце провода воцарилось молчание. Послышался обращенный в сторону быстрый неразборчивый шепот. Я понял, что мой собеседник советуется с кем-то, кто стоит возле него.

— Минуточку, — сказал он. — Я передам трубку отцу.

Я услышал шумное астматическое дыхание, из него выплыл другой мужской голос, постарше и попроще в интонациях. Опять прозвучала та же фамилия, но степень родства повысилась на одну ступень:

— Думаю, это мой отец. Он был с Унгерном в Монголии, с тех пор мы не имели от него никаких известий. Я тогда только родился, мать мне потом рассказала. Мы жили в Иркутске. Конечно, фамилия распространенная, но мне кажется, это он.

— В каком месте о нем написано?

— Там, где говорится о побеге Ружанского.

Я вспомнил мгновенно.

Поручик, о котором они спрашивали, приятельствовал с поручиком Ружанским и его женой. В этом качестве он и фигурировал в приведенной у меня цитате из мемуаров одного унгерновского офицера.

Теперь я понял, почему позвонивший мне мужчина не стал отвечать на мой вопрос и передал трубку отцу. Старик принадлежал к поколению менее чувствительному.

— Что вам еще про него известно? — спросил он.

— Ничего.

— Имя хотя бы знаете?

— Нет.

— А инициалы?

— Ничего не знаю. Только фамилию.

Да и она в сочетании с его чином всего однажды промелькнула на сотнях прочитанных мною страниц, газетных полос, архивных листов с пробитой через плохую копирку бледной машинописью. Иного следа своей жизни поручик не оставил. От окончательного забвения его уберегло лишь знакомство с Ружанскими.

Имена этой пары история тоже не сохранила, но я знал, что оба были молодые, красивые, из хороших семей и страстно любили друг друга. Он окончил Технологический институт в Петербурге, она была воспитанницей Смольного. Ружанских называли супругами, но венчались ли они, неизвестно, в Монголии консисторских свидетельств никто ни у кого не спрашивал, довольно было объявить себя мужем и женой, чтобы таковыми считаться.

Обстоятельства, при которых они оказались в Азиатской дивизии, покрыты мраком. Вероятно, как тысячи других, пришли в Забайкалье с остатками разгромленных Сибирских армий, рассчитывали уехать в Китай, но попали к Унгерну. Тот насильно мобилизовывал покинувших свои части и пробиравшихся в зону КВЖД колчаковских офицеров. Ружанского прикомандировали к штабу, жену отправили служить в лазарет. Бежать они решились уже в Монголии, вскоре после первого, неудачного штурма занятой китайским гарнизоном Урги.

В трехдневных боях Унгерн потерял десятую часть бойцов убитыми, треть — ранеными и обмороженными. Четверо из каждых десяти офицеров остались лежать мертвыми на ургинских сопках. Сняв осаду, барон увел дивизию на восток от столицы и в декабре 1920 года встал лагерем в верховьях Керулена, в районе монастыря Бревен-хийд. Позади осталось самое страшное для него и его всадников время, когда ночами спали на снегу, голодали, вместо отсутствующих полушубков и шинелей сами шили себе первобытные хламиды из звериных шкур. На Керулене монгольские князья пригнали Унгерну свежих лошадей взамен павших от холода и бескормицы, снабдили мясным скотом, теплой одеждой, юртами. Ружанский находился в лагере, его жена — в Бревен-хийде.

Дивизионный лазарет, где она служила сестрой милосердия, разместился в примыкавших к монастырю юртах и китайских фанзах. Поручик с простецкой фамилией долечивался здесь после полученного под Ургой ранения. Дело шло на поправку, он уже мог ходить. Не исключено, что бывшая смолянка ему нравилась, и его дружба с Ружанским началась по ее инициативе — женщины умеют избавляться от докучливых воздыхателей, подсовывая им в друзья своих мужей.

До лагеря отсюда было около тридцати верст, вряд ли супруги имели возможность часто видеться, но план побега они выработали вместе. Раненый поручик, их ровесник и приятель, об этом не знал. Ружанские не доверяли никому. Приглашать его присоединиться к ним не имело смысла, он еще не настолько окреп, к тому же никто третий был им не нужен. Жизнь научила их полагаться только друг на друга.

К Рождеству рухнули последние надежды, что весной Унгерн поведет дивизию в зону КВЖД. Он готовился вновь штурмовать Ургу, а колчаковцы досыта навоевались в Сибири. Они бесконечно устали от войны, но бежать в Маньчжурию отваживались немногие, и тех чаще всего ловили по дороге. В тридцатиградусные морозы пятьсот верст до китайской границы нужно было преодолеть без подменных лошадей, без запасов еды и конского корма, с перспективой быть пойманными и умереть под палками экзекуторов из команды хорунжего Бурдуковского. Эти ребята знали толк в заплечном ремесле. Их березовые палки именовались “бамбуками”, как у китайских палачей, но били ими не по пяткам.

Бурдуковский, в прошлом денщик барона, здоровенный малый с рябым от оспы лицом забайкальского гурана-полукровки, имел прозвище Квазимодо и гордился умением с пяти ударов забить виновного насмерть. Его подручные владели искусством особой монгольской порки, при которой мясо отделяется от костей, при этом человек какое-то время остается жив. Лишь вселяя ужас, Унгерн мог поддерживать дисциплину в разлагающейся, одичавшей, загнанной на край света дивизии. Дезертиров он не щадил. Даже несколько найденных в палатке у одного офицера сухих лепешек стали неопровержимым доказательством подготовки к побегу и основанием для смертного приговора, но Ружанские так жаждали покоя, хоть какого-то уюта, элементарной возможности каждую ночь быть вдвоем, что их уже ничто не пугало.

План побега был совершенно авантюрный. Трудно понять, почему они верили в успех, если при попытке сделать то же самое погибали люди куда более опытные. Может быть, взаимная любовь казалась им залогом удачи. Монгольская зима, бесснежная и жестокая — не лучшая пора для бездомных любовников, приходилось проявлять чудеса изворотливости, чтобы какие-нибудь жалкие четверть часа провести наедине в одной из лазаретских юрт. Многомесячная разлука с редкими бурными свиданиями довела их страсть до градуса полного безумия. Ружанские могли усмотреть в ней достаточную гарантию того, что ничего дурного с ними не случится, ведь высшие силы, сотворившие такое чудо, не захотят губить собственное творение и не оставят их своей милостью. Разумеется, ни один не признавался в этом другому, а то и самому себе, но где-то в темном углу сознания, непроговоренная, робкая, беззащитная, бегущая от слов, могущих вывести ее на свет и тем самым — убить, подобная мысль должна была присутствовать, иначе у них не хватило бы дерзости исполнить задуманное. В случае поимки обоим грозила мучительная казнь, иллюзий они не питали, на прощение не надеялись и сочли, видимо, что не стоит идти на смертельный риск, если будущая мирная жизнь обернется чередой беженских скитаний и унижений бедности. Решено было бежать не с пустыми руками.

Состоявший при штабе Ружанский сохранил две служебные записки Унгерна с какими-то его распоряжениями. Барон, как всегда, написал их карандашом, на листках, вырванных из полевой книжки. Вероятно, оба приказа были отданы в письменной форме, затем отменены в устной, а ненужные листки остались у Ружанского. Он их не уничтожил. Карандаш — не чернила, из этих записок и вырос весь замысел.

По рассказам мемуаристов, Ружанский, не тронув подпись Унгерна, аккуратно стер прежний текст и вписал новый. В первой записке казначею дивизии, капитану Бочкареву, приказывалось выдать ему 15 тысяч рублей золотом, вторая удостоверяла, что он с важным заданием командируется в Хайлар, и предписывала всем русским и монголам оказывать ему в этом всяческое содействие.

Впрочем, едва ли Ружанский научился подделывать почерк Унгерна так ловко, что написал это целиком, от начала до конца. По-видимому, записки были того же содержания, ему требовалось лишь заменить указанные в них фамилии на свою, а в первой — еще и увеличить цифру. В оригинале она имела меньше нулей, но их количество на меру наказания не влияло. Бескорыстного беглеца тоже ждала смерть.

Вместе эти две записки выглядели правдоподобнее, чем по отдельности. Вторая подтверждала истинность первой — в то время Унгерн слал в Маньчжурию курьеров с крупными суммами для закупки патронов, снарядов, медикаментов, вербовку офицеров и казаков. Перед походом в Монголию он получил от Семенова 300 тысяч рублей из отправленного Колчаком в Приморье эшелона с золотым запасом России. В Чите атаман отцепил два вагона и конфисковал груз в свою пользу. Часть этой добычи позже досталась Унгерну, иначе после поражения под Ургой у него не было шансов сохранить дивизию. Без денег монголы не стали бы снабжать его всадников, а те, не получая ни продовольствия, ни жалованья, отказались бы ему подчиняться.

Для побега был выбран день, когда барон уехал из лагеря на встречу с монгольскими князьями. Ружанский узнал об этом заранее и предупредил жену. При неудаче никто бы не поверил, что она не посвящена в планы мужа, он все равно утянул бы ее за собой в могилу. Легко представить, что он чувствовал, предъявляя записки Бочкареву. Казначей мог заметить вставки или усомниться в подлинности самих распоряжений и обратиться за разъяснениями к заместителю Унгерна, генералу Резухину, поэтому Ружанский пришел в юрту к Бочкареву поздно вечером. Тот уже спал, Ружанский поднял его и сказал, что прибыл от барона с приказом сегодня же получить деньги и тотчас выезжать.

Ночью, при свете жировика, обнаружить следы подчистки было труднее, к тому же все в штабе знали, что Бочкарев, недавно ставший казначеем, очень дорожит своей должностью. Его мучил страх из-за какой-нибудь оплошности опять очутиться в строю. Расчет Ружанского строился на том, что Бочкарев побоится не выполнить приказ Унгерна, но в случае сомнений не осмелится разбудить Резухина, Бурдуковского или еще кого-то из близких барону людей, чтобы не навлечь на себя их гнев и не отправиться обратно в полк, если его осторожность окажется напрасной. Так и случилось: поколебавшись, он выдал деньги.

Упаковки с золотом побросали в кожаные сумы. Монеты были пяти- и десятирублевого достоинства. В какой пропорции они распределялись, не имело значения, по весу в тех и других на рубль приходилось чуть меньше грамма. Две сумы тянули примерно четырнадцать кило — при больших переходах тяжесть существенная. Чтобы не потерять в скорости, Ружанский временно навьючил их на вторую, предназначенную для жены лошадь, которую Бочкарев счел запасной. Теперь ему предстояло успеть затемно добраться до Бревен-хийда, где его ожидала жена, и вдвоем немедленно скакать дальше. Утром, не привлекая внимания, выехать из монастырского поселка они не могли.

Сестра милосердия — не та фигура, чтобы поднимать тревогу из-за ее исчезновения, да и гнаться за ней тут было некому. В лазарете лежали с тяжелыми ранениями, легкораненые оставались в седле. Все зависело от того, как быстро удастся достичь границы. Ружанский надеялся, что обман вскроется не раньше, чем Унгерн вернется в лагерь. Его ждали через два дня, к тому времени они с женой будут уже далеко, запоздалая погоня их не настигнет. Главное — тепло одеться и не давать себе отдыха.

Вторая записка давала Ружанскому право пользоваться подменными лошадьми на уртонах. Подозрения могла вызвать разве что его спутница, но к востоку от Бревен-хийда унгерновских отрядов не было, а монголов-уртонщиков такие вещи мало заботили. Перейти границу не составляло труда — китайские солдаты караулили только таможенные заставы на Хайларском тракте.

При кажущейся разумности всего замысла сквозь его хлипкую ткань, до предела прочности растянутую на нескольких шатких опорах, чернела бездна. Ружанская должна была чувствовать это острее, чем муж. В таких ситуациях у женщин, даже молодых, ужас не притупляется ни азартом игрока, ни простодушной мужской верой в собственную исключительность. Они рано узнают, из какого теста слеплены все люди. Хлопоты в лазарете, постоянная забота о еде, о тепле, о необходимости быть привлекательной ровно настолько, чтобы не послали собирать сухой верблюжий навоз для очагов, но и не лезли бы с ухаживаниями, помогали справиться со страхом, но сейчас ей абсолютно нечем было себя занять. Оставалось ждать и молиться. Что она пережила той ночью, понятно без слов. Особенно когда ночь перевалила за половину.

Гораздо раньше, около полуночи, Ружанский с его фальшивым командировочным удостоверением благополучно миновал несколько сторожевых постов, выставленных на разном удалении от лагеря. Чиркала спичка, пламя выхватывало на листке характерную подпись Унгерна. Это снимало все вопросы. Коробок спичек считался большой ценностью, освещать документ полагалось тому, кто его предъявлял.

Оставшись один, Ружанский испытал колоссальное облегчение. Самая опасная часть замысла удалась, деньги получены. Казалось, теперь уж точно все будет хорошо. Наполненные золотом сумы доказывали благосклонность судьбы.

Тридцать верст — три часа рысью. Длинные декабрьские ночи позволяли попасть в Бревен-хийд задолго до рассвета. Полной темноты в степи не бывает, дорога знакома. Он ездил по ней не раз, но то ли днем прошел нечастый в Монголии снегопад, и при звездном свете снег изменил привычный пейзаж, то ли к вечеру мороз спал, под облачным небом ночь выдалась темнее обычного, то ли в эйфории Ружанский просто не заметил, как сбился с пути. В конце концов он сообразил, что заплутал в сопках, и повернул назад, но время было потеряно.

За это время случилось то, чего он не предполагал — измученный сомнениями Бочкарев, так и не заснувший после его отъезда, все же нашел в себе смелость разбудить Резухина, не дожидаясь утра. Даже спросонья тот моментально все понял. Через десять минут четверо забайкальских казаков под командой есаула Нечаева помчались за беглецом. Где нужно его искать, выяснили быстро. Нашлись добрые люди, подсказавшие им, что Ружанский не может сбежать один, без любимой жены, значит, обязательно заедет в Бревен-хийд.

По пути туда казаки его не видели — он плутал в стороне от дороги, а когда выбрался на нее, они успели проскакать дальше. Не зная о погоне, которая его опередила, Ружанский двинулся вслед за ней. Рассвет еще на наступил. Под утро он был в Бревен-хийде, но там его уже ждали.

Через два дня Унгерн вернулся, тут же ему доложили о случившемся. Бурдуковскому приказано было устроить показательную экзекуцию. Тот со своей командой полетел в Бревен-хийд, но сам барон остался в лагере. Он никогда не посещал пыточных застенков, все казни тоже совершались без него.

Перед смертью Ружанского истерзали пытками, перебили ему ноги — чтобы не бежал, руки — чтобы не крал, а жену отдали казакам и вообще всем желающим.

“Для характеристики нравов, — замечает мемуарист, — упомяну, что один из раненых офицеров, близко знавший Ружанских, — тут называлась фамилия поручика, о котором шла речь, — не выдержал и, покинув лазарет, прошел в юрту, где лежала полуобезумевшая женщина, дабы использовать свое право”.

За неимением в степи деревьев Ружанского повесили в проеме ворот китайской усадьбы. Жену привели в чувство, заставили присутствовать при казни мужа, потом расстреляли. На расстрел Бурдуковский согнал всех служивших в лазарете женщин — чтобы они “в желательном смысле могли влиять на помышляющих о побеге мужей”.

Другие зрители пришли по своей воле. Был ли среди них поручик с расхожей фамилией, неизвестно.

— Сын показал мне это место в вашей книге, — сказал старик. — Я сразу подумал, что имеется в виду отец. Он не мог поступить иначе. Другого выбора у него не было.

— Почему? — спросил я.

— Неужели непонятно?

— Нет.

— Чего тут непонятного? Сын же вам все сказал.

— Что именно?

— Подождите, не кладите трубку, — попросил он.

И в сторону:

— Ты, что ли, ему не сказал?

Сын что-то отвечал, объясняя, затем его интонация изменилась. Он на чем-то настаивал.

— Нет, — отказал ему отец. — Я сам.

Опять послышалось его астматическое дыхание.

— Я был в ванной, прихожу, а он уже с вами разговаривает. Не мог потерпеть пять минут. Я думал, он вам все объяснил. Оказывается, ничего подобного....

Он немного помолчал прежде чем сказать:

— Отец был за красных, его направил к Унгерну разведотдел Пятой армии. Штаб армии находился в Иркутске, оттуда его послали в Монголию для агентурной работы. Как бывший офицер он не должен был вызвать подозрений, тогда многие офицеры бежали в Китай через Монголию. Вот вы написали, что отец пошел к этой женщине, и не задумались, почему он так поступил. А что ему оставалось делать? Приходилось поступать как все, чтобы не вызывать подозрений. У него было ответственное задание, он не мог допустить провала.

Старик откашлялся прямо в микрофон и спросил:

— Теперь поняли?

Я стоял лицом к окну. Жили на одиннадцатом этаже, высоких домов рядом не было. Все огни лежали внизу, с другого конца комнаты казалось, что за окном нет ничего, кроме ночной бездны.

— Понял, — сказал я.

— А зачем писали, не разобравшись?

— Я же не знал.

— Не знаешь, не пиши, — перешел он на “ты”.

Его дыхание становилось все более шумным.

— Отец так и сгинул в Монголии, больше мы о нем не слыхали. Мать за него ни пенсию не получала, никаких льгот, ничего. Ее же еще и никуда на работу не брали как жену офицера, жили в нищете. У соседей при НЭПе был сепаратор, мать у них для меня, маленького, обрат выклянчивала. Я лет до пяти обрат пил вместо молока, настоящее молоко в глаза не видел. Думал, обрат и есть молоко. Первый раз налили молока, не хотел его пить. Не знал, что молоко белое.

Старик зашелся в нескончаемом кашле.

— Про пенки понятия не имел, — расслышал я сквозь хрип и надсадное перханье.

Трубкой снова завладел сын.

— Вы, наверное, удивляетесь, что я не постеснялся вам позвонить, — заговорил он торопливо, будто опасаясь, что отец отнимет у него телефон, — но, возможно, было не совсем так, как вам кажется. Отец не все понимает. Ведь Ружанская лежала в юрте одна, дед вошел туда один. Вы уверены, что он сделал то же, что другие? Может быть, он с ней просто поговорил, постарался как-то утешить перед смертью. Почему вы решили, что он повел себя как все?

— Я всего лишь процитировал свидетеля, — оправдался я.

— Свидетеля чего? Что дед прошел в юрту? О том, что происходило внутри, ваш свидетель не знал и знать не мог, его обвинение ни на чем не основано. А у моей гипотезы есть косвенное подтверждение. Вы слушаете?

— Да.

— В Монголии дед пропал без вести, был, очевидно, разоблачен как красный разведчик и казнен по приказу Унгерна. Логично?

Я согласился, хотя поручик вполне мог и не погибнуть, а уйти в Маньчжурию с остатками Азиатской дивизии.

Возможно, никаких сведений в штаб Пятой армии он передать не сумел и боялся, что придется отвечать за участие в боях и экзекуциях, простительное только для ценного информатора. Или еще проще: завел новую подругу и не захотел возвращаться к семье.

— Значит, дед как-нибудь выдал себя, — звенел голос в трубке. — Это могло произойти при условии, что к тому времени его уже держали под наблюдением. Возможно, Бурдуковский подсматривал, когда дед остался наедине с Ружанской, и его поведение показалось подозрительным. За ним установили слежку...

Сквозь несмолкающий кашель донесся другой голос:

— Клади трубку! Чего ты перед ним распинаешься!.. Клади, я сказал!

Раздались короткие гудки. Старик, видимо, прижал рычаг.

Положив трубку, я еще пару минут постоял у телефона — ждал, что младший позвонит снова. Он не позвонил.

 

Вопросы и задания

Какую ошибку допустил писатель в своей книге о гражданской войне?

Виноват ли писатель, по-вашему, в этой ошибке? Можно было бы ее избежать?

Как вы понимаете главную суть этого рассказа?

 

Тема IX. ЛИТЕРАТУРА НОН-ФИКШН

Понятие «нон-фикшн» (от non-fiction) возникло недавно, но литература, основанная не на вымыслах, а на фактах, существовала с давних времен. Это и «Путешествие из Петербурга в Москву» Александра Радищева, и «Былое и думы» Александра Герцена. «Нон-фикшн» -это дневники, воспоминания, документы, биографии и автобиографии, письма,  публицистика и эссеистика. Если такие тексты написаны выразительным литературным языком, если в них присутствует живой и индивидуальный образ автора, то они относятся к художественной прозе. В современной литературе яркими событиями в этой области стали документальная проза Светланы Алексиевич, мемуарные книги «Крещенные крестами» Эдуарда Кочергина и «Подстрочник» Лилианы Лунгиной,. Иногда граница между вымыслом и реальностью бывает подвижной: таковы художественные сюжеты на автобиографической основе в прозе Валерия Попова, популярная у читателей книга Павла Санаева «похороните меня за плинтусом».

Далее следуют отрывок из книги Михаила Ардова, где рассказываются подлинные факты о писателе Михаиле Зощенко и рассказ Сергея Шаргунова о писателе Валентине Катаеве (Сергей Шаргунов является автором биографии В. Катаева в серии «Жизнь замечательных людей»).

 

Михаил Ардов

Из книги «Легендарная Ордынка»

(отрывок)

Отец рассказывал о невероятной, неправдоподобной славе, которая пришла к Зощенко в тридцатые годы. В этой связи вспоминался такой случай — со слов самого Михаила Михайловича.

Как известно, он был сыном художника. И вот как-то в комиссионном магазине писатель увидел картину отца. Ему захотелось купить холст, но цена была непомерно высокая. Когда же он осведомился у продавца, отчего просят так дорого, тот отвечал:

— Так ведь это — Михаил Зощенко.

В этом случае его собственная слава перешла на его давным-давно умершего родителя.

И Ахматова и Ардов всегда выражали восхищение тем, как Зощенко читал свои рассказы с эстрады. (Анна Андреевна назвала его гением этого дела.) Отец вспоминал, что Михаил Михайлович читал свои вещи мрачновато, без тени улыбки, а зал в это время буквально корчился в конвульсиях от смеха.

Вот рассказ Ардова, записанный мною дословно:

— Как-то на совместном выступлении я спросил Михаила Михайловича, отчего он так мрачно читает. На это он мне сказал: «Когда я сочиняю свои рассказы, я смеюсь так, что валюсь от смеха на диван. Но раз отсмеявшись над чем-нибудь, я уже больше никогда не смеюсь». Однажды я заметил: во время чтения какого-то рассказа Зощенко против обыкновения улыбнулся. Когда он окончил, я спросил его: «Почему вы улыбнулись?» Он отвечал: «Просто я забыл это место».

 

Сергей Шаргунов

Валентин Петрович

Рассказ

 

Дзы-ы-ынь.

Длинный бесконечный звонок.

Бам! Бам! Бах!

Непрерывные сильные удары.

Чей-то палец давит кнопку, чья-то нога пинает дверь. Стонет в истошном лае и гремит цепью собака.

– Выходи! Выходи, Валька! Выходи, подлец!

Хозяин вылетел из-за стола, мгновенно помолодев, чувствуя, как лихо перекосила рот влажная ухмылка, а кулаки сами собой наливаются весельем.

– Валя, не надо, – встрепенулась следом жена.

Он рассек воздух элегантным отстраняющим жестом и, нырнув в переднюю, приблизился к двери, которую сотрясал натиск.

И сразу досадливо сник, узнавая разбойника. Сквозь щель сладко и вонько проникал водочный дух. За толстым узорчатым витражом багровело большое губастое лицо. Этот старый и больной приятель-актер жил и пил в то лето у соседа-критика.

– Погоди, Валя. – Жена плотно приникла сзади, уткнувшись в спину острым подбородком и обвив сухими руками вокруг ребер. – Пошумит и уйдет… Потом и не вспомнит…

– Ну как такого бить? – в такт ей протянул он и глуховато, но как бы и радушно повысил голос: – Игорь, чего тебе?

Приятель, заслышав его и различив пятно лица, стукнул кулаком по стеклу.

– Ты что творишь, дурак?

– А ты… – Актер, сделав шажок назад, заголосил с новой силой, растягивая гласные и взвизгивая: – А ты что натворил? Думал, мертвые не ответят? Я за них! За Сережу, за Володю, за Осипа! Получай!

Он тонко присвистнул, казалось подражая зяблику, и хозяин скорее угадал, чем увидел плевок.

– Валя, не связывайся с ним. – Жена бережно удерживала от броска, утягивала, оплетая.

Со двора вместе с отрывистым лаем доносился железный звон: осипшая собака дергалась резкими рывками.

– Завистник, циник и подлец… – напевал непрошеный гость, странно пританцовывая на крыльце, будто выуживая пистолет из кобуры, потом замер и замолчал, что-то выжидая, и вдруг снова стал напевать, испуская журчание, которое ни с чем не спутаешь: мочился прямо на дверь.

– Какая скотина! – Хозяин яростно раздул ноздри. – Ну вот и все, – пообещал, легко стряхивая жену, и взялся за щеколду.

С крыльца раздался испуганный крик, налетело хриплое рычание.

– Сорвалась! – выдохнула жена и толкнула дверь.

Подтягивая ремень одной рукой, другой слепо отбиваясь, отчаянно, по-заячьи вереща, старый актер бежал к калитке, а рыжая дворняга наскакивала на него, ухватывая за щиколотки и пытаясь стянуть коричневые клетчатые брюки.

 

Валентин Петрович вспомнил, что сегодня тоже уже бегал…

На рассвете он сбежал с крыльца, выбежал из калитки, лихорадочно огляделся и припустился во весь дух по дороге между золотистыми кустами. Так он достиг полупрозрачной рощи, и, не раздумывая, бросился в нее, и побежал, получая в лицо удары веток и запинаясь ногами о корни. Роща была обширная; он думал добраться до станции и, пока бежал, слышал гудки поезда, но, то ли заплутав, то ли обознавшись, выбежал к воде.

Люди всходили на корабль по длинной доске, и он, радуясь, что успеет, устремился к ним. Ступив на доску, он ощутил, как дрожат ноги и сбито дыхание. Она оказалась крутая и скользкая, но ведь другие поднялись так легко, не только господа, но и вон та девушка в белой длинной юбке. Теперь они махали ему с палубы в черном дыму. Он сделал последнее усилие и рванул вверх. Он почти достиг цели, но тут сзади кто-то, вероятно тоже скользя, схватил его за рубаху и потянул за собой.

Валентин Петрович полетел вниз. Раздался оглушительный гудок.

Он больно ушиб ногу, но мгновенно вскочил, собираясь снова на доску.

Доски больше не было, а корабль, качнувшись, отходил.

 

– Ну вот и все.

Он распахнул глаза. Безумное, убегало сердце. Молочное небо сочилось сквозь белую занавеску. На дворе скулила проржавевшая за ночь собака.

Тихая знакомая боль в правом бедре – пожизненный окопчик, вмятина осколочной раны – и игольчатая звонкая россыпь мыслей: «Не выспался. Не засну. Еще поспать. Уже не смогу».

Плотно закрыл глаза, представилась весна, белая махровая сирень у крыльца, посаженная в честь внучки, а следом и она, Тиночка, новорожденная, в пеленках: лежала, спящая, на столе, постепенно теряя очертания, превращаясь в свежую снежную сирень, и он снова засопел, втягиваясь в темную слякоть забытья.

Эта комната казалась ему капитанской каютой. Круглое окно. Книжный шкаф с многоцветьем корешков. Массивный стол с пачкой чистой бумаги и увеличительным стеклом. Ему нравилось здесь просыпаться.

Окончательно пробудившись, он прошлепал в ванную, где, чутко всматриваясь в себя узкими глазами, словно выслеживая добычу, и шевеля остроугольными ушами, тщательно соскоблил ночную серую щетину. Вернувшись в комнату, по-прежнему голый, стал осторожно и как бы нехотя помахивать у окна руками и ногами, стряхивая паутину света. Китайская гимнастика – несложные упражнения, имевшие поэтичные названия: «раздвигание облаков», «катание на лодке», «любование луной». После принял душ, обрызгался цитрусовым одеколоном и, присев у стола, выхватил из ящика тетрадь с черной клеенчатой обложкой, чтобы торопливо, почти панически вывести темно-синими чернилами ручки-паркера:

«9 сентября. Записываю вчерашний день. Ничего не писал, читал Заболоцкого. Ходил гулять с Эстер полтора часа. Вечером приехала Тиночка. Пили розовое шампанское. Я лег спать около 3-х. Спал плохо, с перерывами, до 10 утра. Солнце светит сквозь березовый листок, приклеенный к окну, еще зеленый, но слетевший в предчувствии неминуемого. Стекла чистые, в лесу – первая желтизна. Красивая смерть лета. Настроение среднее. Живу!»

Последнее время Валентин Петрович каждый день так заканчивал дневниковую запись: «Живу!»

Он облачился в шелковый свекольный халат и пошел вниз скрипящей, по краям заставленной книгами лестницей, каждая ступень которой издавала отдельную ноту. Снизу уже тянуло блаженством – свежемолотым кофе. Просто обставленная гостиная с большими окнами в полстены была роскошно залита солнцем. Немолодая женщина в желтом с розовыми оборками халате сидела за столом, положив ногу на ногу, белея детской коленкой, и намазывала тост клубничным джемом. Он подошел, поцеловал ее в уголок мягкого рта, ответил, что спал нормально, и сел рядом.

Он черпал и прихлебывал свою водянистую овсянку, рассеянно поглядывая на жену, с которой жил вместе больше сорока лет. Светло-рыжие волосы пучком, гладкое круглое лицо, быстрые молодые морщины на лбу, смешливые глаза цвета бутылочного стекла.

Она рассказывала, что утром ходила в магазин, где встретила соседа Вениамина Александровича, который не поздоровался. Валентин Петрович косо махнул рукой, словно отбиваясь от докучливой осы.

– Валя, у тебя ногти отросли, – беспокойно подметила она.

Он, поднеся к лицу и вытянув длинные пальцы, ревниво оглядел их и гортанно ответил:

– Пару дней потерпит.

– Почта пришла. – Она указала на небольшую стопку на этажерке возле окна.

Он бодро, словно за удачу, отхлебнул кофе с молоком, придвинулся вместе со стулом и быстро перебрал конверты, скользя глазами по адресам.

Того письма, которое ждал, все равно не было.

– А ты не знаешь, кто такая эта... – Жена ловко вытащила из-под накрахмаленной салфетки карманный журнал в голубоватой обложке с черными буквами «Синтаксис», нервно пролистав, открыла на нужной странице и прочитала: – …Майя Каганская? Я вчера заснуть не могла, подчеркивала. Послушай: «“Алмазный мой венец” написан чужой кровью… Каинова печать проступает на катаевском лбу…»

– Эста, хватит! – перебил раздраженно. – Мне это неинтересно.

– Что они все от тебя хотят? – спросила она плаксивым тоном.

Коротким тупорылым ножиком он внимательно распластывал сливочное масло по кусочку белого хлеба.

Рецензии копились, но он их не читал – просто из-за отсутствия желания.

В июне в «Новом мире» у него вышла повесть про ушедших – Олешу, Булгакова, Есенина, Маяковского, Мандельштама, Пастернака и общую юность, – теперь его распинали на страницах газет и журналов и засыпали восхищенными и гневными письмами. Когда-то давно он дал себе обещание не реагировать на критику, быть свободным от чужих мнений. Решенное вошло в привычку, как привычно было по утрам делать гимнастику, бриться, душиться. Долетали слухи, что его проклинают, собираются подкараулить, избить, отхлестать по щекам, запретить к печати, но почему-то это совсем не трогало.

Даже внучка, привезшая вчера контрабандное эмигрантское издание с ругательной заметкой, поделилась:

– У нас на журфаке все шумят.

– Кто все? – Клочковатая бровь вознеслась и изогнулась, воплощая иронию. – И чем недовольны? – уточнил, загадочно мерцая глазами.

– Говорят... – Внучка смутилась и объяснила по-детски: – Говорят, что ты много плохого… выдумал про великих. А себя самым великим считаешь.

Он молчаливо запустил ее слова под своды тайной пещеры сознания и заколыхался от беззвучного смеха.

– Послушай, – щурился, как бы взвешивая и покачивая ее на теплых волнах доверительного взгляда, – а если бы я спросил тебя про них, что бы ты мне рассказала?

– Про кого?

– Про твоих приятелей. Наверное, всякое. А я про своих написал только самую малость из того, что на самом деле было.

И вот теперь жена притащила за стол этот парижский журнал, в котором очередная дура в чем-то его зло обвиняла.

– Чего они все от тебя хотят? – Она извлекла из розетки новую ложечку джема и плавно понесла к блюдцу с загорелым тостом.

Хлопнула калитка, кто-то жадно звонил в дверь, осыпая ее ударами. Донесся крик: «Выходи, подлец!»

Клубничная капля обагрила скатерть жирной запятой.

 

После полудня Валентин Петрович решил погулять. Жена готовила обед.

– Может, не идти одному? – спросила она как бы невзначай, склоняясь над плитой. – Вместе вечером…

Уловив в ее голосе опаску, он отозвался смешком:

– Я же не один.

В белой рубахе и изумрудных вельветовых штанах, напялив приплюснутую горчичную кепку и вооружившись палкой с лакированным набалдашником, он стремительно вышел из дома. Их крепкая, с мужицкой спиной помощница в голубом платке затирала оскверненное крыльцо большой тряпкой и выжимала ее в тазик. Хозяин поморщился от мокрого солнечного блеска и запаха хлорки, резко перебивавшего запах актерской мочи.

Прихватив собаку, вышел из калитки и на мгновение помедлил над вытянутыми и темными, похожими на готические башни стеблями крапивы. Приблизил губы к почтовому ящику в полуоблезлой серой краске и хулигански подул, ответом была гулкая пустота – больше ни одного письма. Собака, задирая морду, вопросительно гавкнула.

Он тронулся, и она понеслась знакомым путем, безродная вестница осени, мимо заборов, дач, трав, деревьев, кустов, огородов, мимо сладостных оттенков разлуки. Она перемахивала канавы и, дурея от шорохов, бросалась в сухую листву и возбужденно каталась.

Прогулка была охотой. Ему хотелось отзываться на все увиденное пускай и неточной, но необычной, первозданной метафорой. Он торопился по нескончаемой галерее, где каждую картину обрамляла туманно-золотистая рама живительного солнца и жалостного увядания. Именно сейчас, среди сияния и тления, подтверждалась его догадка: всё на всё похоже, всё сравнимо со всем…

«Не сравнивай: живущий несравним», – мелькнула строка давно сгинувшего приятеля. Он остановился возле разросшегося куста с глянцевитыми ягодами черноплодной рябины, похожими на маленькие боксерские перчатки. Сорвав ягоду, раздавил между языком и нёбом, выпуская вяжущий сок, и так держал, смиренно, как таблетку. Взгляд его, проплыв по узкому чешуйчатому телу сосны, утоп в безоблачной, словно неживой вышине. Медово-восковое дыхание земли мешалось с терпким дымом сжигаемых трав, и он, запавшими глазами целуясь взасос с синевой, вообразил, как хорошо легла бы на окрестность мелодия заупокойной литии – речитатив священника и блаженный женский напев. Оторвался от небес и с резким нажимом прочертил палкой прямую линию, обнажая влажную почву под ветошью листвы. Двинулся дальше. Собака, торкая носом, обнюхивала на обочине что-то, в чем его безошибочно-острый глаз опознал еще издалека нарядный подарочный мухомор.

Многие цветы уже отцвели, опали и превратились в семена, но не все. Вдоль заборов сочные заросли золотых шаров сменяли невысокие оранжевые фонарики, будто склеенные из ломкой бумаги.

Он уловил горьковатый аромат детства и увидел сквозь просветы на чужом огороде многочисленные кустики бархатцев с ярко-оранжевыми и темно-пожухлыми головками. В детстве их называли чернобривцами.

И тотчас нахлынули и прильнули смутные видения… Он продолжал идти, вспоминая какую-то ужасно важную чепуху, например, как однажды ранней весной с одной девочкой совершил загородную прогулку к морю и на обрыве они собирали дикие фиалки под прошлогодней листвой… Другое время года и жизни.

Последние дни многое напоминало о той далекой девочке… Как там она? Жива ли?

Она притягивала мысли, но никакую метафору почему-то не получалось подобрать к ее неуловимому образу.

Страшно и смешно думать, какая бездна времени отделяла его от некоторых событий. Сама жизнь казалась ему приснившейся. Детство и юность определенно были сном, таким странным и недавним. Он родился в Одессе на пороге двадцатого века и хорошо, в деталях, помнил себя с малолетства. Провалив экзамены в гимназии, добровольцем, или, как тогда выражались, охотником, ушел в огонь Первой мировой. Вернулся в свой город, но война перенеслась за ним, власть менялась несчетное множество раз, заставляя служить то белым, то красным, то снова белым. Он косил петлюровцев с бронепоезда «Новороссия», когда его скосил сыпной тиф, из-за чего он не отплыл, как другие, в спасительный Константинополь, а, едва встав с постели, попал под арест, в темную камеру смертников. Чудом избежал расстрела.

А та, от которой сейчас не хватало письма, весточки, привета, успела уплыть, пока он томился в жарком беспамятстве, путешествуя по окраинам потусторонней страны.

В сущности, его с ней ничего не связывало…

Но он часто фантазировал, как бы они жили на чужбине.

 

Их очень много. Их – избыток.

Их больше, чем душевных сил, –

Прелестных и полузабытых,

Кого он думал, что любил.

 

Так он в час ночной московской бомбежки записал в дневник.

Ее звали Зоя – и она была, наверное, единственная из множества.

Они познакомились детьми и провели рядом подростковые годы. Одна компания молодежи из хороших семей: устраивали вечеринки, играли в преферанс, гуляли по набережной, ходили на яхте в открытое море.

Валя и Зоя редко оставались наедине; как-то раз похристосовались на Пасху у белого храма, где его отец был старостой и чтецом, и она смущенно смеялась, подставляя смуглые зарумянившиеся щечки. Он никогда не мог точно воспроизвести ее внешность: невысокая, хрупкая, кареглазая, с темно-каштановыми волосами, имевшими золотистый отлив. Ничего особенного. Простая, пресная, неприметная, но с легкой примесью степной колдовской полыни.

Его томила невозможность объясниться. Он хотел ей сказать, передать то, что чувствует, но терялся и немел в ее присутствии. Тоскующий рыцарь-гимназист, он безмолвно твердил, что навек, навек эта девочка – его судьба и тайна. Тайна, в которой некому сознаться, даже ей самой, ни о чем не подозревавшей и мило равнодушной.

А теперь он часто думал, что безумные события – сначала Мировая, потом Гражданская войны и отмененная казнь, – поломав ход жизни, навек оставили его подростком, потому что он вспоминал ту космически далекую Одессу и ту влюбленность как вчерашний день, который хотелось снова и снова торопливо записывать в дневник. «Люблю!»

Он стал подозревать, что ничего у них не получится еще до революции, когда из грохочущей артиллерии посылал письма манерной поэтессе Ирэн, дочери прославленного генерала, опекавшего его в войсках, хотя думал только о маленькой неброской Зое. И даже кровавое смертоубийство не так волновало, как призрачное ускользавшее счастье с золотистым отливом.

Спустя полвека она отыскалась через общего приятеля, который отслеживал судьбы распавшегося круга: уплыл с ней на одном корабле, но как участник французского Сопротивления смог вернуться в Советский Союз.

А совсем недавно, прилетев на писательские встречи в Америку, Валентин Петрович напросился в Лос-Анджелес и пришел к ней в домик пастельно-розового цвета с аккуратным палисадником и морщинисто-серой пальмой, похожей на слоновую ногу.

Он прожил целую эру, несколько раз поменяв кожу – рушились страны, гибли миллионы, и сам бывал близок к гибели, – но не забывал о ней, как привороженный. Она изменилась до неузнаваемости, располнела, смуглые щеки потемнели и покрылись пурпурной сеточкой, но это была та же дерзкая улыбка и тот же лукаво-ласковый взгляд. Оказалось, ему неважно, как она выглядит и сколько времени прошло.

Они отправились на побережье, в ресторанчик, где у входа тучный чернокожий мужик играл на саксофоне. На роликовых коньках проносились бронзовые девицы в купальниках.

Валентин Петрович в два счета слопал два бургера с горкой солоноватых чипсов – волнение на свидании способствует волчьему аппетиту. Они тянули из трубочек ванильный коктейль милкшейк и, поделив даниш с персиковойсердцевинкой, пили травяной чай Celestial Seasonings. Он оборвал бирюзовую бумажную этикетку с ниточки и измельчил на крохотные клочки, которые унесло в кипящий океан. Его рука застенчиво тронула и мягко накрыла ее руку.

– А ведь вы могли тогда стать моей женой.

– Могла, – согласилась она просто и грустно.

– Неужели вы не замечали моего отношения?

– Замечала, конечно, – сказала она, неожиданно заискрившись белозубой улыбкой признания. – Молодая была, глупая.

Она рассказывала то, что он и так знал или подозревал: пока его носило на бронепоезде, она обвенчалась с дворянином, офицером, первоклассным голкипером Стефанским. С приближением красных они уплыли в Константинополь. В Одессе умер их новорожденный первый и последний ребенок, оставленный на руках у бабушки, а Зоин брат-белогвардеец был убит на пристани во время бегства.

– Знаете, я убедился: времени не существует, – сказал он невпопад, и оба замолчали, глядя на холодные сизые волны.

 

Сухая переделкинская листва особенно страстно хрустнула под подошвами, и он с потерянной ухмылкой вспомнил лос-анджелесские чипсы.

Маленький черно-курчавый мальчик в белых штанишках и матроске колесил на своем четырехколесном «Дружке» вокруг старого дуба, цепко держась за серебряный руль, резво крутя педали голыми ножками в сандалиях. Собака металась рядом и восторженно его облаивала.

– Привет! – воскликнул он бешено и затараторил убыстряясь: – Меня зовут Гера. Мне пять лет. Родители подарили мне велосипед на день рождения.

Хозяин подозвал собаку пронзительным свистом, прихватил за ошейник, поместил между ног, удерживая вздымающиеся шерстяные бока напряженными икрами. Мальчик выпаливал еще что-то, но его голосок вобрал в себя гул электрички, накативший из-за многоцветной рощи.

Валентин Петрович пристально и растроганно – лицо разгладила отрада – наблюдал, как нарезает круги, о чем-то трезвоня, мальчик, и не сразу заметил его мать у ворот.

Он знал эту женщину всю ее жизнь, приемную дочь известного поэта, видел ее детство и взросление и теперь празднично кивнул ей, но она не кивнула.

Она молчала и смотрела мимо. Может быть, на собаку? Может быть, ее обеспокоила собака? Нет, она смотрела сквозь Валентина Петровича, статная, в модной импортной кожанке, с гордым сероватым лицом, похожим на камень.

Он отвернулся и пошел к дому, медленнее, чем в начале прогулки. Верная сука петляла впереди.

Вечером перед сном он долго вертел опаловую открытку с Большим театром – подарок для туриста – и наконецчерканул на обороте: «Неужели у Вас нет потребностей написать мне?»

Спрятал в ящик под тетрадь.

Валентину Петровичу было восемьдесят два.

Вопросы и задания.

1. Что вы узнали о Зощенко и Катаеве из этих произведений?

………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………..

2. Что, как вам кажется, в рассказе С. Шаргунова – подлинные факты, а что – вымысел?

……………………………………………………………………………………………………

………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………….

 

 


06.03.2019, 414 просмотров.



Автобиография :  Библиография :  Тексты :  Пародия :  Альма-матер :  Отзывы :  Галерея :  Новости :  Контакты