главная страница










Художественный мир Козьмы Пруткова

Вл. Новиков

ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ МИР КОЗЬМЫ ПРУТКОВА

 

Печатается по: Новиков Вл. Роман с литературой. – М.: Intrada, 2007. С. 30-45(конец каждой страницы обозначен в ломаных скобках).

Предшествующие публикации:

Октябрь, 1984, № 3 (в сокращении);

Сочинения Козьмы Пруткова. М.: Книга, 1986 (вступительная статья).

 

 


Кто такой Козьма Прутков?

Бессмертный сатирический персонаж, символизирующий косность и прямолинейность мышления?

Маска чиновного графомана, готового превратить поэзию в официальное учреждение – наподобие Пробирной Палатки?

Артистичный шут, умело имитирующий глупость и внезапно поражающий нас ясностью и всепобеждающей простотой здравого смысла?

Виртуозный пародист, способный к бесконечному перевоплощению в чужие стили и манеры?

Мастер тонкой иронической поэзии, балансирующий на самой грани серьезности и смеха?

Смелый новатор, предвосхитивший в парадоксальной, комической, порой неуклюжей форме многие черты искусства нашего века?

Все это будет верно. И порознь, и – что особенно важно – вместе. Понять Пруткова – значит совместить несовместимые его лики.

Мы начинаем знакомство с Прутковым с портрета, помещаемого обыкновенно в изданиях его сочинений. Потом узнаем, что Козьма Прутков – личность фиктивная, изобретенная Алексеем Константиновичем Толстым (1817 – 1875), Алексеем Михайловичем Жемчужниковым (1821 – 1908) и Владимиром Михайловичем Жемчужниковым (1830 – 1884), что они и являются авторами всех прутковских произведений, а в некоторых случаях их соавтором выступал еще один из братьев Жемчужниковых – Александр Михайлович (1826 – 1896). Четвертый Жемчужников – Лев Михайлович был художником и вместе со своими коллегами А.Е. Бейдеманом и Л.Ф. Лагорио выполнил тот рисунок, с которого был литографирован известный всем портрет Козьмы Пруткова.

О происхождении внешности Пруткова существуют разные версии. Одни усматривали в портрете сходство с головой Петра 1 знаменитого «Медного всадника», другие считали, что облик Пруткова сложился <30> из отдельных деталей лиц его создателей. Неважно, какая из этих легенд ближе к истине. Важно, что начертав знак человека, присвоив ему имя, «опекуны» Пруткова довольно скоро убедили всех  в подлинности, реальности своего подопечного. Более того, вокруг персоны Пруткова сложился неповторимый и многогранный мир со своими законами.

В работах исследователей Козьмы Пруткова П.Н. Беркова, Б.Я. Бухштаба, В.Д. Сквозникова и других – очерчен круг социально психологических и литературных явлений, которые подготовили рождение Пруткова как «литературной личности» (термин Тынянова). Непосредственная почва Пруткова – это юмор и пародии «арзамасцев», С. Неелова, И. Мятлева, С. Соболевского, эпиграммы Жуковского, Вяземского, Пушкина, Тютчева, А.К. Толстого. Однако значение литературного явления может оказаться шире и многограннее его генетического источника. Мир Пруткова рожден еще и целой системой историко-эволюционных изменений, коснувшихся литературы, - переходов от второстепенного к главному, от смешного к серьезному.

В мир Пруткова легче и лучше всего входить со стороны Пробирной Палатки, директором которой он был, сочетая службу с «объятьями музы». Действительный статский советник Прутков не просто мракобес, но мракобес вдохновенный. Он рыцарски предан идее «единомыслия», он искренне мечтает о том, чтобы установилось «одно господствующее мнение по всем событиям и вопросам». У такого Пруткова постепенно выстроился целый ряд литературных «родственников»: от «мудреца» Крутицкого, автора «прожекта о вреде реформ вообще» из пьесы А.Н. Островского, от щедринских градоправителей до добродушно-симпатичного полковника из «Войны и мира», искренне высказывающего на обеде у Ростовых свое убеждение, что следует «рассуждать как можно менше». Но Пруткову принадлежит в этом ряду как бы председательское место, право говорить от имени всех подобных персонажей, поскольку в директоре Пробирной Палатки догматизм явлен в чистом виде, в его феноменальной сущности. Романтик догматизма, Прутков видит в единомыслии не только нравственный закон («Истинный патриот должен быть враг всех так называемых «вопросов»!), но и благо человека: «Многие признаны злонамеренными единственно потому, что им не было известно: какое мнение угодно высшему начальству? Положение этих людей невыразимо тягостное, даже смело скажу: невыносимое!»

Излагать воззрения Пруткова даже теперь трудно без самозащитной иронии. Тем не менее образ директора Пробирной Палатки в пору его появления не приобрел у читателей одиозной репутации, а мя Пруткова отнюдь не стало пугалом или ругательством. Общение <31> с Прутковым для мыслящего читателя было весьма полезно – как своего рода прививка, профилактика. Самое мощное в мировой литературе выступление в защиту ума называлось «Похвала глупости», и автор этой книги Эразм Роттердамский дал своей собеседнице – Глупости высказать все аргументы в свою пользу, безошибочно рассчитав, что воздействие на читателя будет противоположным. Точно так же тот гимн догматизму, который пропел Козьма Прутков во всех своих произведениях (апофеозом, конечно, стал «Проект: о введении единомыслия в России), - этот гимн по закону контраста, помогал современникам Пруткова со всей живостью вспомнить и почувствовать, что истина рождается в споре, что противоречие – источник развития, что ум хорошо, а два – лучше. Это было очень важно, потому что в минуты усталости или разочарования даже светлые умы проходят испытание соблазном «единомыслия».

В облик директора Пробирной Палатки довольно органично вписалась графомания. Эта черта – своеобразная разновидность «единомыслия», непоколебимой уверенности в своей правоте, в своем праве на творчество. Козьма Прутков «чужд сомнения в себе»: без обиняков говорит он о своей даровитости, готовый принять любые почести. Эта модель литературно-общественного поведения давала возможность Толстому и Жемчужниковым органично мотивировать свои пародии как произведения, написанные Прутковым. Причем «творческая лаборатория» Пруткова свободно перерабатывала мотивы, манеры, стили поэтов самых разных: Бенедиктова, Хомякова, Щербины, Фета, Полонского. Это немудрено: «единомыслие» никогда не имело самостоятельного аналога в искусстве, оно неспособно стимулировать художественные открытия и обречено на эклектизм, на использование чужих источников; подлинное же искусство всегда враждебно догматизму уже фактом своего существования.

Итак, Прутков стал усердным «подражателем» ряда современных ему поэтов. Он сделался своего рода « общим знаменателем», к которому его «клевреты» сводили то, что им в современной поэзии не нравилось, что, по их мнению, было отживающим шаблоном или неудачным нововведением.

Так читались пародии Пруткова (или «подражания», как он их называл) в контексте своей эпохи. Но когда прутковское наследие стало фактом истории литературы, эта мотивировка оказалась уже ненужной, и Пруткова стали просто называть пародистом. Казалось бы, графоман-эклектик и искусный пародист – явления совершенно разных рядов, однако слава сильнейшего пародиста в истории русской литературы закрепилась не за Владимиром Жемчужниковым <32>  (наиболее активным из прутковского триумвирата), не за поименно перечисленным «коллективом авторов», но именно за директором Пробирной Палатки, хотя он в данном случае выполнял роль посредника, едва ли не подставного лица.

Дело, видимо, в высокой степени критической объективности, присущей пародийному мышлению «опекунов» Пруткова, в системности их взгляда на литературу. Пародии Толстого и Жемчужниковых настолько убедительны и самодостаточны, что точное имя пародиста стало для литературного сознания необязательным. А единство принципов пародийного преломления собрало пародийные тексты вокруг их «кривого зеркала».

Пародии Пруткова можно перечитывать по многу раз, находя новые оттенки комизма, новые нюансы критической мысли. Здесь не просто сталкиваются два плана, но возникает глубокое и многозначное третье измерение. Возьмем, к примеру, «Письмо из Коринфа» – пародию на стихи Щербины с их греческим колоритом:

 

Целый день я на солнце сижу.

Трусь елеем вокруг поясницы.

Между камней паросских слежу

За извивом слепой медяницы.

 

Чуть-чуть сгущена присущая Щербине механичность соединения деталей, бедность эмоционального движения – и возникает вполне определенная, хотя отнюдь не прямолинейная критическая концепция. Пародия направлена против неиндивидуального, нетворческого отношения к экзотической природе ии культуре. Козьма Прутков, перевоплотившись в Щербину и устремясь вслед за ним в Грецию, ведет себя, по-современному говоря, как турист, как курортник, но не как поэт. Он совершает процедуры, осматривает достопримечательности, словно следуя какому-то плану. Так разворачивается скрытое противоречие, которое изнутри  разрушало античные картины пародируемого поэта. Все построено на ироническом сдвиге. У Щербины есть строки:

 

Красота, красота, красота! –

Я одно лишь твержу с умиленьем.

 

У Пруткова этот нарочитый экстаз дан в таком преломлении:

 

«Красота! Красота!» – все твержу я.

 

Прутков будто боится забыть, что время от времени красотой положено восхищаться. То же слово твержу приобретает иной смысловой <33> оттенок – заучивания, зубрежки. Так неумелый подражатель как бы невольно, но достаточно явственно дискредитирует избранный им «образец».

Пародийная критика ведется Прутковым весьма индивидуализированно, к каждому объекту он ищет новый ключ. Стиль и тема пародируемого автора всегда исследуются в единстве. Это обеспечивает гиперболичным портретам сходство с их оригиналами. Бенедиктова в исполнении Пруткова не спутаешь со Щербиной, а Фета – с Хомяковым. Конечно, выносимые пародистом приговоры никогда не бывают окончательными, они всегда подлежат обжалованию новыми эпохами. Так, скажем, пародии на Пруткова и Фета не во всем выглядят ныне справедливыми.

 

Над плакучей ивой

Утренняя зорька.

А в душе тоскливо,

И во рту так горько.

Дворик постоялый

На большой дороге…

А в душе усталой

Тайные тревоги.

 

Здесь – явный упрек в туманности, расплывчатости, чрезмерной внимательности к своим ощущениям. Но дальнейшее развитие русской поэзии показало, что из переливов случайных эмоций могут сложиться могучие аккорды, передающие всю глубину человеческой натуры. Фетовские лирические принципы получили плодотворное развитие в поэзии символизма и акмеизма. И тем не менее прутковское стихотворение осталось самой точной, самой достоверной пародией из всех, что писались на Фета. В нем есть цельность серьезного, взвешенного, самостоятельного отношения к своему объекту. Качество чрезвычайно ценное для искусства вообще и для пародии в частности.

Прутковская пародия – это не только критика, но и непременное творческое освоение объекта, заострение и сгущение его существенных особенностей. Пародийная гипербола служит не однозначному осуждению приема, а предельному испытанию его возможностей. Пародируя романтическую недосказанность, Прутков превращает ее в полную неясность:

 

Ты со смехом убежала,

Я ж задумчиво стоял.

 

Но сама эта неясность в лирическом мире Пруткова стала одной из <34>  важных, опорных смысловых особенностей. А это уже свидетельствовало о том, что завуалированность мотивировок отнюдь не всегда есть недостаток. Ведь в дальнейшем русская поэзия будет еще решительнее отказываться от излишних подробностей, и читатель не станет в них нуждаться. Неясность ситуации блоковского «Превратила все в шутку сначала…», скупость подробностей ахматовской «Песни последней встречи» – все это будет новым законом, новой нормой. Пародия Пруткова обладает редчайшим для этого жанра свойством: она смотрит на литературу не только с точки зрения прошлого и настоящего, но и отчасти – с точки зрения будущего.

Традиция Пруткова-пародиста жива в наше время. Ее продолжил в двадцатые – тридцатые годы ХХ века Александр Архангельский, ныне к ней близки пародии Юрия Левитанского. А в общем, Прутков остается признанным эталоном и ориентиром для всех, кто работает в этом тонком и трудном жанре.

Однако на пародийное творчество Пруткова надлежит посмотреть еще с одной стороны. Почему он так упорно заявлял: «Я совсем не пишу пародий! Я никогда не писал пародий!»? Самое простое объяснение – желание пародиста продлить мистифицирующий эффект. Пародисты вообще любят, чтобы их творения почаще и подольше принимали за написанное кем-то всерьез. Но не только в этом дело. На основе пародии рождалось новое жанрово-стилевое образование. Двуплановая природа пародии переносилась с критического исследования литературы на изображение жизни. Прием раздвоения взгляда преобразовывался в удвоенное, стереоскопическое видение мира.

Обратимся к примерам.

«Немецкая баллада» – пародия на романтическую балладу, спроецированная на сюжет шиллеровского «Рыцаря Тогенбурга», широко известного в России по переводу Жуковского:

 

Барон фон Гринвальдус,

Известный в Германьи,

В забралах и латах,

На камне пред замком,

Пред замком Амальи,

Сидит, принахмурясь;

Сидит и молчит.

 

Можно проследить, как трансформировался сюжет оригинала в пародии, можно вычислить пропорцию, в которой прутковская ирония поделена между Шиллером, Жуковским и массовыми подражателями Шиллеру и Жуковскому. Это интересно и важно. Но можно еще рас<35>смотреть данный текст как картину жизни – и тогда в нем откроется смысл, актуальный не только для литературной ситуации середины ХIХ века, но и для житейских ситуаций всех времен. Вчитаемся в финал «Немецкой баллады»:

 

Года за годами…

Бароны воюют,

Бароны прируют…

Барон фон Гринвальдус,

Сей доблестный рыцарь,

Все в той же позицьи

На камне сидит.

 

Здесь нет ищдевательства над рыцарством как таковым. Кто знает – может быть, Амалья и достойна подобных жертв. Может быть, цель барона  Гринвальдуса действительно высока и значительна. Но есть и серьезное опасение, что прутковский барон слишком много теряет, пока другие бароны воюют и пируют. Контекст баллады преднамеренно размыт – здесь царит та же неопределенность, незавершенность, что в реальной, пестрой жизни. Возникают два взаимоисключающих смысла: непонимание окружающими, в том числе повествователем Прутковым, таинственной цели одинокого рыцаря – и осуждение ложно понятого рыцарского долга, ложной цели с точки зрения трезвой житейской логики. Художественная суть баллады – энергичное соотношение этих двух смыслов, их диалог, их борьба. Глубокая и динамичная ирония помогает ориентироваться в разноголосом споре смыслов, ощущать подвижность границы между серьезным и смешным. Этим она резко отличается от вялой бытовой циничной иронии, безразличной к истине и к добру. Примечательно, что Александр Блок, не раз страстно выступавший против опасности превращения иронии из средства в цель, был в то же время неизменным «почитателем Козьмы». Прутков – это мост, перекинутый от романтической иронии эпохи Гейне и Лермонтова к суровой и мужественной ироничности блоковской музы.

Ироническая отшлифованность во многом обусловила художественную долговечность прутковского слова, защитила его от коррозии времени. Старение литературы начинается с языка. Средние и заурядные произведения минувших эпох трудно читать прежде всего потому, что язык их кажется нам нарочитым или наивным. Создатели Пруткова, кстати, виртуозно использовали этот эффект в «Гисторических материалах Федота Кузьмича Пруткова»: язык деда, замысловатые «мемории» которого написаны в духе ХУШ века, смешил своей архаичностью <36> уже современников Пруткова-внука. Но это сознательная стилизация, а язык основных произведений прутковского свода звучит для нас вполне естественно. Мы то и дело цитируем Пруткова. О затянувшемся деле говорим: «Все в той же позиции», осуждая манерность, вспоминаем знаменитого ханжу, не просто любившего сыр, но находившего в нем вкус…

Особенно же часто прибегаем мы к «Мыслям и афоризмам» Пруткова. Причем важно, что к сокращенной прутковской мудрости мы обращаемся не с целью однозначного подтверждения своей собственной мысли, а в ситуации контакта, диалога. Если мы говорим кому-то: «Смотри в корень!», - то тем самым или упрекаем собеседника в его былой недальновидности, или выражем сомнение в том, что он до корня доберется. Когда изрекаем: «Глядя на мир, нельзя не удивляться!» или «На дне каждого сердца есть осадок», - мы подшучиваем над глубокомыслием как таковым, перенося часть иронии на самих себя…

Родившиеся как пародия на афористику, миниатюры Пруткова приобрели более сложное смысловое звучание. В них всегда есть столкновение мыслей, а порой содержится как бы конспект философического рассуждения. «Если на клетке слона прочтешь надпись «буйвол», не верь глазам своим». Конечно, первый слой – это пародирование банальности, трюизма, слишком очевидного правила. Но стоит задуматься – и начинаешь понимать, что здесь говорится о противоречии между видимостью и сущностью, между формой и содержанием. Как часто люди наивно возмущаются несовпадению «надписи» и подлинной сути явления! Сколько бесполезной душевной работы проделывают иные вместо того, чтобы сразу распознать обман, лицемерие, ложное обещание! А люди, особенно нетронутые диалектическим сомнением, откровенно пасуют перед всякой обманчивой «надписью». Вот им-то мы и можем посоветовать – для начала – не верить глазам своим. Это будет звучать горько, но правдиво.

Вот еще пример. То и дело подстерегает нас соблазн оправдывать себя обстоятельствами. А поэтому постоянно обращен к каждому читателю прямолинейный и бескомпромиссный вопрос Пруткова: «Кто мешает тебе выдумать порох непромокаемый?» И тут не у каждого найдутся оправдания, Мы согласимся, что для настоящего крупного дела нет преград…

Так что над Прутковым не всегда стоит иронизировать. Порой с ним стоит побеседовать, пофилософствовать на равных. И тогда он может очень удивить, подобно мольеровскому Журдену или фонвизинской госпоже Простаковой, может сразить нас (это без шуток) такой ясной и цельной истиной здравого смысла, которая порой ускользает <37> от чересчур утонченного (или, точнее сказать, раздробленного) сознания.

Многие изречения Пруткова утратили пародийный характер. «Если хочешь быть счастливым, будь им», - это сегодня говорят главным образом всерьез, в доказательство того, что счастье в руках каждого человека. «Специалист подобен флюсу: его полнота одностороння» – теперь нас уже не забавляет столь приземленное сравнение, мы оперируем им всерьез, обсуждая проблемы образования и развития науки.

А вот особенно неожиданный пример: «Когда народы между собой дерутся, это называется войною». Прутков явно спорит со своим же утверждением «Военные люди защищают отчество», но не это важно. Важно, что наивное отождествление войны с дракой очень близко к тому приему остранения, при помощи которого война рисуется в великой эпопее Л. Толстого: «Миллионы людей совершали друг против друга такое бесчисленное количество злодеягий, обманов, измен, воровства, подделок и выпуска фальшивых ассигнаций, грабежей, поджогов и убийств, которого в целые века не соберет летопись всех судов мира и на которое в этот период времени люди, совершавшие их, не смотрели как на преступления».

Да, стоит поговорить с Прутковым всерьез – и из-под пародийно-карикатурной маски туповатого графомана вдруг посмотрит на нас живое человеческое лицо – совсем не то, что изображено на литографии. Лицо, соединившее не отдельные физиогномические черты Жемчужниковых и А.К. Толстого, а их опыт смехового познания нешуточных законов жизни.

Здесь мы уже впрямую подходим к разговору об особенностях восприятия художественного мира Пруткова, о методе читательской работы над книгой его сочинений. Хочется привести одно любопытное свидетельство из автобиографического романа В. Каверина «Освещенные окна»; речь идет о том, как в предреволюционные годы читают Пруткова юноша и девушка:

«У Вали не было чувства юмора, это огорчало меня. Однажды я читал ей Козьму Пруткова. Она слушала внимательно, подняв красивые глаза, но стала смеяться, лишь когда я объяснил ей, что это смешо"»

В том, что героиня не сразу понимает Пруткова, нет ничего страшного. Утонченный комизм прутковских вторения требует определенного навыка восприятия, даже тренировки. Кому-то нужно объяснить, что это смешно и что именно смешно. Думается, такого рода разговоры полезны и тем, кому объясняют, и тем, кто объясняет. Ибо путь к новым философическим глубинам прутковсокго смеха всегда открыт для каждого читателя, независимо от степени искушенности. Можно идти <38> от острого ощущения комизма к его серьезной подоплеке; возможно и наоборот: постигая долю правды прутковских шуток, научиться получать от них непосредственное удовольствие.

Так или иначе, важна именно прочная связь серьезного и смешного в мире Пруткова. Объясняется она тем, что для Пруткова не существует мелочей, частностей. Он все переводит в глобальный масштаб. Пародируя любителей глубокой философии на мелких местах, создатели Пруткова, неожиданно для самих себя, выстроили – пусть под знаком иронии и шутки – стройную систему мироздания. Прутковский комизм приобрел характер космизма, что отразилось даже на эволюции написания имени директора Пробирной Палатки. Прозаичный Кузьма стал Козьмой (а в ряде текстов – Косьмой). В том кругу философов и поэтов, где вызревал русский символизм, Пруткова принимали как своего:

 

Поистине скажу, что в имени Косьмы

Отзвучье Космоса недаром слышим мы.

 

Так выразил общее настроение художник Ф.Л. Сологуб.

Устремленность к бесконечности – один из лейтмотивов прутковского творчества. «Никто не обнимет необъястного», - трижды твердит он в «Мыслях и афоризмах», а весь цикл завершается четвертым повтором заветного тезиса: «Опять скажу: никто не обнимет необъятного!» И сам способ художественного мышления Пруткова, сам жанр книги его сочинений есть решительная попытка объять необъятное.

Сочинениz Козьмы Пруткова – это не просто книга, это своего рода библия (biblia – книги), состоящая из нескольких книг, написанных несколькими авторами, принадлежащими к славному родословию прутковского древа : помимо Козьмы Петровича, это еще его дед Федот Кузьмич, и сын Фаддей Козьмич. Прутковская библия стремится охватить все века, все страны, все сферы человеческой жизни. И в литературном отношении прутковское творчество – это универсум. Здесь последовательно представлены лирика («Досуги и Пух и перья»), эпос («Гисторические материалы»), драма. В некоторых старинных поэтиках говорилось и о четвертом роде литературы – дидактическом. И он представлен у Пруткова – «Плодами раздумья». А «Плоды раздумья», в свою очередь, - тоже универсальное произведение, некая энциклопедия, в которой затронуты – по-своему, конечно, - едва ли не все вопросы, волнующие человеческое сознание.

«Я хороший архитектор!» – заявил Козьма Прутков уже при первой встрече с читателм. Но выстроить свое книжное здание до конца ему не удалось. Не случайно так преследовала его мысль об обилии <39> «неоконченного (d’inachevé)». При всем тяготению к космосу мир Пруткова – во многом мир хаоса. Впрочем, это тоже важная художественная тема, поскольку законы гармонии могут быть исследованы и через свою противоположность.

Тема мира беспорядочного, «кромешного», «антимира» появляется у Пруткова в первых же его баснях. (Исторически они подготовлены пародиями Вяземского на басни Хвостова, где поэтика самодовлеющего абсурда заслонила даже собственно пародийную задачу, а также сугубо «домашними» стихотворными шутками вроде «Быка и розы» Жуковского: в популярной в 1810-е годы игре «секретарь» надо было найти сходство и различия между двумя совершенно не связанными друг с другом предметами, между быком и розой, например.) Прутковские басни вызывающе нелепы, хотя при этом они ни в кого не метят, никого из баснописцев не пародируют. Суть их – в разрушении канона. Самый строгий, стойный, однозначный, требующий недвусмысленной «морали» жанр у Пруткова трасформируется в поэзию несуразностей, в поэтику нонсенса. «Незабудки и запятки», «Кондуктор и тарантул», «Цапля и беговые дрожки». В каждом из этих случаев соединяется несоединимое. Незабудки упоминаются в басне «для шутки». Кондуктор убивает тарантула за то, что тот не уплатил проезд в экипаже. Помещик, едущий на дрожках, почему-то завидует обладательнице длинных ножек – цапле. В каждом случае изрекается мораль, совершенно не мотивированная ходом басни.

Это все может вызвать читательское раздражение. Но, пожалуй, подобный эффект и предусматривается поэтикой нонсенса. Читателя надо сбить с толку, увести с привычной дороги. Зачем? Чтобы раскрепоститься и преодолеть автоматизм мышления и поведения. Прутковские нонсенсы близки к фольклорной стихии, к народным «небывальщинам», к пародиям на былины и свадебные песни. В этом плане особенно закономерным предстает коллективный характер творчества «опекунов» Пруткова, становится понятной атмосфера творческой раскованности, «настроение кружка», как говорил Алексей Жемчужников. Бессмыслица может стать одним из путей открытия новых смыслов. И здесь у Пруткова были единомышленники среди современников.  Прежде всего знаменитый капитан Лебядкин из романа Достоевского «Бесы». Лебядкин тоже выбрал своим материалом канон басни и, разрушая его, создавал гротескные апокалиптические картины всеобщего «мухоедства». Лебядкина, как и Пруткова, нельзя считать просто карикатурным графоманом. Именно в этих нелепых стихах Достоевский проявился как поэт, все косноязычные оговорки Лебядкина отшлифованы в черновиках автора, а, скажем, нелепый <40> сюжет о таракане – это определенная параллель к событиям романа «Бесы», событиям весьма серьезным и трагическим. Здесь уместно вспомнить, что Достоевский всегда отзывался о произведениях Козьмы Пруткова с большой любовью и  серьезностью.

Художественная логика алогизма, познавательная роль абсурда с особенной силой сказалась в пьесах Пруткова. Они возникли как пародии на драматургические шаблоны, но, подобно многим прутковским пародиям на лирику, претерпели смысловую переакцентуацию: двойной угол зрения переносится с литературных явлений на жизненные. Высмеивание театральных шаблонов переходит в издевку над шаблонами мышления, чувствования, поведения. Общее, что отличает персонажей пьес, - это отсутствие самостоятельности в действиях. Все они спешат, суетятся, произносят речи исключительно в силу привычки к подражанию другим. Толпой устремляются женихи на поиски собак в «Фантазии». А женихи из «Черепослова» усердно увечат себя с целью приобрести на затылках необходимые «шишки любви». Внутреннее и внешнее пребывают в вечном, непреодолимом разладе. «Спор древних греческих философов об изящном» лишен малейших признаков спора, та же некоммуникабельность, полное отсутствие общения при его внешней видимости царит в комедии «Блонды». Иллюзорна и политическая борьба в «Торжестве добродетели», поскольку ее исход предрешен заранее.

Пьесы Пруткова пробуждают тоску по здравому смыслу и показывают, что его не так уж много в повседневном человеческом поведении. Немногие люди застрахованы от заведомо бессмысленных поступков, и очень часто человеческая энергия уходит в абсурдную пустоту. Все это у Пруткова дано в многозначном преломлении и ощутимо нуждается в действенной театральной реализации. Думается, широкая сценическая жизнь драматургии Пруткова еще впереди, и она еще выявит богатые нравственно-философские оттенки парадоксально-эксцентрических сюжетов.

Вообще, наследие Пруткова, несмотря на кажущуюся вторичность, литературность его основы, обращено к будущему, к потомкам. В создателях Пруткова сильна была изобретательская жилка. Объективно новаторский дух их творчества часто оказывался шире и важнее, чем конкретная полемическая установка. Вот, к примеру, пьеса «Опрометчивый турка, или Приятно ли быть внуком?». Замысел ее состоял в опровержении ряда концептуальных положений Аполлона Григорьева, в частности, пьеса направлена против преобладания «разговорности» над фабульной динамикой в ранней драматургии Островсокго. «Клевреты» Пруткова решили изобразить «естественно-разговорное <41>  представление», чтобы наглядно показать, насколько нелепа бессюжетность на сцене (воодушевляющую роль здесь, вероятно, играл А.К. Толстой, убежденный противник обыденных подробностей в драме).

Вопрос этот непрост, и спор о соотношении фабульности и «разговорности» в театральной эстетике в какой-то степени продолжается и по сей день. Однако можно с определенностью признать, что «естественная разговорность» сыграла в драматургии и театре ХХ века большую созидательную роль. И принципы Островского ближе к миру пьес Чехова и Горького, чем исторический монументальный театр А.К. Толстого. Но, вчитываясь в текст «Опрометчивого турки», нельзя не заметить, что естественно-разговорная стихия по-своему увлекла авторов пьесы, как увлекает новая, еще не совсем ясная возможность художественного построения. Эта пьеса мало чем похожа на комедии и драмы Островского, зато в каких-то своих чертах она удивительно напоминает пьесы Чехова (которые появятся только еще только через три десятилетия). Неспешность действия, отрывистые разговоры. Обыденные, необязательные вопросы: «Говорят, что цены на хлеб в Тамбовской губернии значительно возвысились?», «Сколько верст от Москвы до Рязани и обратно?». Так заговорят персонажи Чехова: «А, должно быть, в этой самой Африке теперь жарища – страшное дело!»; «Это в Яшнево? Верст семьдесят будет». Конечно, у Чехова все это будет подкреплено напряженным подтекстом, но так будет потом, а поиски новых дорог в искусстве нередко начинаются с чьих-то случайных проб.

Создатели Пруткова всегда готовы были пробовать и ошибаться. Они относились к эксперименту легко и весело, часто не замечая своих находок и не придавая им значения. Мир Пруткова – это еще и эстетическая лаборатория, где в комическом хаосе рождается новизна.

Новое может поначалу казаться смешным. Так, дактилическая рифма когда-то допускалась только в комических стихах, а потом ею стали пользоваться в стихах самых серьезных, и о былом ограничении поэзия перестала помнить. Но войти в высокую литературу этот прием смог только со смеховым пропуском. Смех открывает дорогу новым приемам, жанрам, стилям. То, что сегодня кажется нелепостью или ошибкой, завтра может стать законом искусства.

Во время откровенно шутовского «Церемониала погребения тела в бозе усопшего поручика и кавалера Фаддея Кузьмича П…..» Современники усматривали здесь пародию на церемонию погребения Николая 1) командир полка выступает со стихотворной речью, где рифмуются такие слова: офицеры – квартиры, добродетели – Аристотелю, <42> на войне – Жомини, Аристиду – простуда и т.д. Полковой священник отец Герасим ехидно комментирует: «рифмы негодные и уху зело вредящие сплел еси». Однако эти «негодные» по стихотворным канонам прошлого столетия рифмы в речи полковника являют собой пример консонанса (в другой терминологии – диссонанса) – созвучия, основанного на совпадении согласных звуков и контрасте гласных. Прием этот встречается в фольклоре, был он знаком виршевикам ХVII столетия, но последовательное применение нашел в ХХ веке – у Хлебникова, Маяковского, Антокольского, причем в лирических и трагедийных контекстах.

И повышенная любовь Пруткова к каламбурам, к буквализации фразеологизмов – все это выдает в Пруткове «нечаянного футуриста». То же можно сказать о готовности Пруткова возвести в ранг поэзии лежащую под рукой бытовую деталь. Вывеску склада на Васильевском острове – «Пух и перья» – Прутков делает названием цикла стихов. Невольно вспоминается Маяковский, видевший в объявоении «Оркестр музыки играет по вторникам и четвергам» пример ямба, а в вывеске «Мастерская по продаже щеток и кистей» - пример хорея. Вспоминается и Асеев, которому в вывеске «Продажа овса и сена» мерещилось «убийство отца и сына». А вот такая параллель:

 

Воображение поэта, удрученного горем, подобно

Ноге, заключенной в новый сапог.

Козьма Прутков. «Плоды раздумья»

Я знаю –

гвоздь у меня в сапоге

кошмарней, чем фантазия у Гете!

Владимир Маяковский «Облако в штанах»

Создатели Пруткова вступают в перекличку с самыми смелыми поэтами двадцатого столетия. А есть авангардное направление, которое прямым образом наследует прутковскую традицию. Это обэриуты: Н.А. Заболоцкий, Д.И. Хармс, а также близкий им поэт Н.М. Олейников. Хармс использовал «гигантоманию» Пруткова и развил этот мотив в тему юмористического самовосхваления. В «Плодах радумья» есть слова: «Что скажут о тебе другие, коли ты сам о себе ничего сказать не можешь?» Вот как разворачивается это положение у Хармса: «У меня есть все данные считать себя великим человеком, Да, впрочем, я себя таким и считаю. Поэтому-то мне обидно и больно находиться среди людей, ниже меня поставленных по уму, прозорливости и таланту, и не чувствовать к себе вполне должного уважения. <43>Почему, почему я лучше всех?»

Откровенно смеховой характер таких монологов дает нам понять, что такое громкое и открытое упоение собой за чистую монету принимать нельзя. В чем же смысл подобной художественной игры?

Это форма, в которой выражается жажда высокого личностного самоутверждения (не за чей-то чужой счет, а исключительно на основе внутренних ресурсов своей личности). Это стремление быть большим человеком, не поддаваться соблазнам измельчения самого себя. Это призыв ко всем окружающим: реализуйте себя до конца! Просто наиболее действенным этот призыв будет, если его подать в форме вызова, в форме дразнящей задиристой гиперболы, если действовать личным примером – пусть под знаком комизма. Именно так работал Хармс. Так работал подхвативший потом эстафету обэриутов Николай Глазков: его шутливое самовоспевание было вполне адекватно понято читателями, оно заражало всех оптимизмом, верой в собственные силы.

Обэриутов объединяет с Прутковым и причастность к более старинной культурной традиции – раблезианству. При всей несуразности облика Козьмы Пруткова его не назовешь жалким или хилым. Это живой, темпераментный, пышущий здоровьем человек, носитель – пусть в пародийно-шутливом варианте – ренессансного мироощущения. Потому и носит чересчур гедонистический оттенок его интерес к античности: в Греции Пруткова увлекают, в первую очередь, плотские удовольствия, а имя римского политика Катилины в его сознании переделывается в более желанное «Катерина, Катерина!» Потому-то так неловко Пруткову притворяться разочарованным и недужным байронистом:

 

В поэте ты видишь презренье и злобу;

На вид он угрюмый, больной, неуклюж;

Но ты загляни хоть любому в утробу, -

Душой он предобрый и телом предюж.

 

Тема земных радостей приобретает одухотворенный характер, когда она осложнена тонким ироническим подтекстом. Этот эстетический урок Пруткова был прочно усвоен и прекрасно использован Заболоцким:

 

Самовар, владыка брюха,

Драгоценный комнат поп!

В твоей грудке вижу ухо,

В твоей ножке вижу лоб!

 

Еще ближе к прутковской интонации ироничная любовная лирика Николая Олейникова: <44>

 

Блестит вода холодная в бутылке,

Во мне поползновения блестят.

И если я – судак, то ты подобна вилке,

При помощи которой судака едят.

 

Влияние Пруткова на литературу ХХ века многообразно. Можно вспомнить романы И. Ильфа и Е. Петрова, где многие сцены и картины выдержаны в духе тонкой пародийной иронии, а афоризмы Остапа Бендера всегда звучат с «прутковским» акцентом. Кстати, афористика в наше время практически не обходится без комических оттенков - следствие необратимого воздействия «Плодов раздумья»…

«Бросая в воду камешки, смотри на круги, ими образуемые; иначе такое бросание будет пустою забавою».

Создатели Пруткова сделали все для того, чтобы, забавляя читателя, вместе с тем дать ему жизненный урок. Какой именно?

Не бойтесь философствовать, ставить перед собой самые наивные «мировые» вопросы, решайте их для себя и по-своему, не впадая при этом в банальную умозрительность.

Находите тонкий баланс самокритичности и самоутверждения, не сбиваясь ни на самодовольство, ни на самоумаление.

Доверяйте здравому смыслу, сторонитесь пошлости, притворяющейся простотой, и нудной  претенциозности, выдающей себя за сложность. <45>

 

 

 


12.02.2015, 10307 просмотров.



Автобиография :  Библиография :  Тексты :  Пародия :  Альма-матер :  Отзывы :  Галерея :  Новости :  Контакты