главная страница










Живое слово Геннадия Айги

ЖИВОЕ СЛОВО ГЕННАДИЯ АЙГИ

Наряду с привычным терминологическим сочетанием «разговорная речь» в русистике существует категория «разговорный язык» (РЯ). Отличие РЯ от  кодифицированного литературного языка обнаруживается в определенных условиях: «Кроме неофициальности отношений между говорящими, для РЯ необходимы: неподготовленность речевого акта и непосредственное участие говорящих в речевом акте»[1], - отмечает М.В. Панов.

Специфика разговорного языка в полной мере обнаруживается в речевой практике Геннадия Айги, которая мне знакома по опыту неформального общения с поэтом, начавшегося в декабре 1988 года во время Дней русской поэзии в Гренобле и Париже.

Устная речь Геннадия Айги резко отличалась от его письменной речи, она была отмечена спонтанностью, разговорной сбивчивостью, полным отсутствием какой-либо ораторской техники и риторической организованности.

Айги был неизменно сориентирован на собеседника, для него естественной ситуацией было «молчание вдвоем», он не пользовался неформальными разговорами для озвучивания заранее заготовленных речей. Его излюбленный прием – построение высказывания с опорой на предыдущую фразу собеседника с вычленением в ней ключевого слова.

В самом начале знакомства мы с Айги перешли на ты, и это было с его стороны не знаком богемной фамильярности, но свидетельством диалогического контакта («ты еси»[2], по Вяч. Иванову и М.М. Бахтину). То, что он говорил одному собеседнику, не могло быть автоматически переадресовано другому. Ни разу мне не довелось слышать от него то, что Ахматова с некоторой долей самоиронии называла «пластинками», то есть «особый жанр устного рассказа, обкатанный на многих слушателях»[3]. К пространным разговорным  нарративам он вообще не был склонен.

В 1991 году, работая в Литературном институте, я организовал (при деятельной помощи Виктора Куллэ) конференцию «Постмодернизм и мы». Реально говоря, это был своеобразный съезд представителей неофициальной литературы с участием некоторых мэтров из литературного истеблишмента (А.Г. Битова, А.А. Вознесенского). Айги выступал в самом начале. Речь его была искренней и эмоциональной, но не очень отчетливой. Выловив из моего вступительного обращения слово «пошлость», он сделал его ключевым в своем выступлении. Причем, если у меня оно обозначало советскую литературную рутину, то Айги применил его прежде всего к постмодернизму как таковому и в особенности к поэтическому концептуализму.

Слово «постмодернизм» тогда только становилось модным брендом, оно несло в себе значение бунтарства и сопротивления. Айги же увидел в нем антитезу авангарда, опасный дух вторичности и литературщины. Об этом полезно напомнить сегодня, когда имя Айги порой соседствует в перечислительных обоймах вместе с именами Пригова и Рубинштейна, которые всегда были ему внутренне чужды. Нетрудно найти этому подтверждение в эссеистике Айги (в частности, в книге «Поэзия-как-Молчание»), в его разных интервью. Но это уже литературный и публичный разворот того единого смысла, который изначально был обозначен в живой разговорной речи синтетическим концептом «пошлость».

 

У Айги в ситуации диалога рождались (именно рождались, а не «творились») комплексные словообразы, полисемантические концепты, понятные только ему и собеседнику. Таким было у него слово «физиология» и производные от него. Теперь, уже задним числом, можно проанализировать его семантический диапазон в речи Айги.

Во-первых, этим словом он обозначал интимную жизнь художника, которая, по его мнению, не должна быть предметом читательского и исследовательского внимания: «Это все физиология». На этой почве у Айги возникали некоторые трения в отношениях с первым его другом, первым исследователем и переводчиком Леоном Робелем. Книга Робеля «Айги» (впервые вышедшая во Франции в 1993 году, а затем в расширенном варианте и в переводе Ольги Северской выпущенная московским издательством «Аграф»  в 2001 году) написана в европейском «формате», с достаточно подробным освещением личной жизни поэта. Мне это представляется вполне оправданным, и я высоко оценил еще французскую версию на страницах журнала «Вопросы литературы». Однако вопрос о границах дозволенного в этой сфере, о соотношении житейской и творческой сторон писательской биографии всегда останется дискуссионным. Должен сказать, что остраняющее словечко Айги «физиология» постоянно напоминало мне о моральной ответственности биографа при написании трех моих книг в серии «Жизнь замечательных людей».

Во-вторых, он применял это слово, характеризуя восторженную реакцию аудитории на выступления «эстрадных» поэтов, вспоминая легендарный стихотворный бум периода «оттепели». Таково значение слова «физиологично» и в приводимой ниже нашей с ним беседе 1994 года. Устное, разговорное слово более диалогично, чем письменное. Лично я до сих пор сохраняю диалогическую, полемическую на него реакцию. То горестно соглашаюсь с Айги, то думаю: нет, все-таки в читательском восторге той поры было нечто истинное и осмысленное.

В-третьих, размышляя о природе национализма, Айги сравнил чрезмерную любовь к собственному этносу с чисто физиологической любовью к женщине, с сексуальным чувством, лишенным духовного содержания. Это прозвучало в том же газетном диалоге как итог нашего долгого обмена мнениями на этот счет. Конечно, это образное сравнение, а не строгое научное суждение (comparaison n’est pas raison, как говорят французы). Однако само сопряжение национальной проблемы с сексуальной  сферой, полагаю, имеет большую антропологическую перспективу и заслуживает внимания ученых-гуманитариев.

 

Еще один неканоничный и очень индивидуальный речевой оборот Айги – «религиозная грязь». Он возникал по ходу наших разговоров о православном ригоризме, о различных спекуляциях верой в литературе и искусстве. Это, конечно, выражение резкое, что называется, «не для печати». Но оно помогало очистить умственное пространство, провести новую границу, по одну сторону которой оставались ханжи и фарисеи, а по другую – люди честные и искренние, причем как верующие, так и неверующие.

До некоторой степени мысль о «религиозной грязи» находит параллель в одной притче из книги «Поэзия-как-Молчание»:

 

В церковном хоре один из певчих вошел в раж. Отец Т. схватил его за чуб и стал трясти: «Ишь, заливается! Замолчи, - не в тебе дело!»

Пожалуй, и мы – иногда – слишком «заливаемся»  очень уж «нашими» акафистами.

 

Для Айги истинное религиозное чувство несовместимо с эгоцентрической гордыней («не в тебе дело!») и с гедонистическим упоением («раж»).  Оба этих греха водятся за многими воцерковленными интеллектуалами. Сочетание гордыни и гедонизма и назвал Айги «религиозной грязью». Это сугубо устное словосочетание звучит и резче, и действеннее, чем выражение «впадение в прелесть» из языка церковных проповедей.

 

Можно говорить и о невербальных элементах «Айги-дискурса». Таков смех поэта. Не помню, чтобы Айги смеялся над кем-нибудь. Свое осуждение чьих-то дурных поступков, свое эстетическое неприятие каких-то художественных явлений он всегда высказывал в сугубо серьезной форме, не прибегая к комизму. Смех был у него скорее позитивно-одобрительной реакцией.

На одном своем вечере он как-то читал (держа в руках текст) стихотворение «Теперь всегда снега». И вдруг, когда звучал стих «снега мой друг снега»,  мне пришла в голову немудреная параллель с более чем известным полустишием Пушкина: «Пора, мой друг, пора…». Вообще-то Айги свободен от постмодернистского цитатного недуга, и отсутствие у него «интертекстов» я считаю достоинством, свидетельством подлинной поэтической оригинальности. Но разобрало любопытство: случайная тут перекличка или осознанная?

Услышав мой вопрос, Айги радостно расхохотался. Смеялся долго, так ничего и не ответив в итоге. Но я понял, что означает его смех и его молчаиие: «Да, я как Пушкин». Однако произнесение такой реплики вслух было бы для Айги физически невозможным. Это было бы, помимо прочего, разрушением диалогического контакта и выходом в монологическое пространство.

Устный монолог для Айги не характерен. В этом смысле любопытно сравнить его с другим крупнейшим поэтом новатором последней трети ХХ века, другим, условно говоря, классиком «постфутуризма»  – Виктором Соснорой. Если устная речь Айги исключает малейшее актерство, то Соснора – «человек-артист», для которого любое место встречи становится сценой, а любой собеседник – слушателем-зрителем. Айги взаимодействует с каждым отдельным человеком диалогически, Соснора же сразу включается в авторитарный монолог, который адресован всем сразу и никому в отдельности, с использованием заранее заготовленных «пластинок» (по ахматовскому выражению). Языковая избыточность и прихотливость такого монолога слишком «роскошна» для простого человеческого общения.

В плане исторической типологии речевое поведение Айги сходно с речевым поведением Блока, говорившим по преимуществу краткими репликами и создававшего особый контекст при общении с каждым собеседником. Соснора же продолжает, пожалуй,  линию Виктора Шкловского, также говорившего в быту отточенными афоризмами и видевшего в собеседниках прежде всего «публику». Таковы две диаметрально противоположные модели устного литераторского дискурса, между этими полюсами существует множество промежуточных случаев.

 

При том, что устная речь Айги, естественная и контактная,  по всем признакам отличается от его художественно организованной стихотворной речи, (вполне соответствующей формуле Ю. Н. Тынянова из статьи «Промежуток»: «Стих –  трансформированная речь; это - человеческая речь, переросшая сама себя»[4]), - при всей этой разнице между устным словом поэта и его стиховым словом существует глубинная содержательная связь. Создаваемые поэтом коммуникативные ситуации обладают онтологической достоверностью, и то, что может казаться «художественным экспериментом», находит порой неожиданное подтверждение в быту.

Книга «Тетрадь Вероники. Первое полугодие дочери» построена на явной условности: отец ведет диалог с еще не умеющей говорить дочерью. В нашей семейной библиотеке имеется экземпляр книги, вышедшей в издательстве «Гилея» в 1997 году, с инскриптом на титульном листе: «любимая книга любимым друзьям Лизе – Оле – Володе».

Случается так, что Лиза Новикова, написавшая свою первую статью об Айги еще в студенческие годы, осенью 2005 года звонит поэту как журналист, с профессиональными вопросами. Беседа вдруг прерывается криками дочери Клавы, которой в ту пору еще не было года. Казалось бы, неудобная ситуация, тем более, что Геннадий Николаевич уже тяжело болен. Однако Айги не испытывает ни малейшей неловкости и проявляет реальный интерес к новому потенциальному собеседнику. «Голос как у Оли», -  отмечает он. Диалог не прерывается.

И сегодня вступить в диалог с поэтом может каждый, кто, открыв его книгу в том месте, где помещено «стихотворение-взаимодействие» под названием «Страницы дружбы», вложит между двумя страницами, сообразно завещанию Айги, «лист, подобранный во время прогулки»[5]

 

_____________________________________________

В качестве приложения к настоящим заметкам вниманию читателей предлагается беседа их автора с Геннадием Айги, состоявшаяся 10 марта 1994 года  и опубликованная затем в «Общей газете» (18-24 марта 1994, № 11/36). С тех пор она нигде не перепечатывалась.

Геннадий Айги:    «Новаторы сменились нуворишами»

 

Владимир Новиков. – Отовсюду доносятся жалобы: поэзия, дескать, в наши дни утратила свой престиж. Критики жалуются на стихотворцев, стихотворцы на государство и читателей, на девушек, которые раньше охотнее всего влюблялись в поэтов, а теперь предпочитают коммерсантов. Что же происходит: разрушается уникальная связь между поэзией и обществом или же начинается нормальная жизнь?

Геннадий Айги – Во времена необычных, фантастических успехов Вознесенского и Евтушенко я случайно попал на поэтический вечер в клубе, где мне удалось на один день вывесить работы художника Владимира Яковлева. Я к Андрею хорошо отношусь, по-человечески хорошо. В зале происходило что-то гипнотическое, и это меня удивило, потому что стихи, на мой взгляд, были несколько механистичны, суховаты и не должны были действовать на эту молодую среду – девушек было, конечно, больше – так физиологично, как это чувствовалось и проявлялось. Это была своеобразная – назовем новым словом – тусовка, брачный период бабочек. Поэзия играла провоцирующую роль. Я подумал: многие ли будут потом это читать и этим жить? А если девушки сейчас любят коммерсантов – то что плохого?  Ведь не только за деньги их любят – в них воплощается энергия, живость. Мне всегда было все равно, как к поэзии относится тот или иной класс, тот или иной слой общества.

- А было ли одиночество, недовольство читателем, страдание от непонимания?

- Одиночество – очень полезная вещь в воспитании. В монастыре жили так, чтобы не очень уж говорить, а больше думать. И еще замечательная вещь для человека, если он действительно поэт, - долгое невнимание к нему. Полезно самовоспитываться в молчании и непризнании, потому что тогда человек страдает вместе со временем и природой, становится внимателен к жизни. Но если невнимание перерастает в неуважение, в растаптывание личности, то это губительно и даже смертельно. Некоторые, правда, и это выдерживают.

Сейчас у нас стало, как в Европе, легко издать книжку. Но как тогда выделиться? И возникает развращающее стремление выделиться как угодно и чем угодно.

Моему поколению – а к нему я отношу Высоцкого, художников Анатолия Зверева и Владимира Яковлева, композиторов Соню Губайдулину Андрея Волконского и Валентина Сильвестрова – выпало жить в невероятную эпоху необычных испытаний. Может быть, это звучит кощунственно, но, когда ломают кости в колесе, - для искусства это еще не так страшно, потому что человек сопротивляется изо всех сил и получается большая отдача. Это еще жизнь, страшная жизнь, убийство, но не смерть. Но когда общество мертво насквозь – а это и есть брежневщина, когда искусство не очень-то и бьют, а его просто нет – вот это самое страшное. Мы прошли это испытание, кто выдержал – тот выдержал. Потери были большие. Нам дали огромное время внутренней свободы, мы находились один на один с серьезностью жизни. Но я хотел бы сказать, что, конечно же, специально устраивать это не надо.

- В нашем жаргонном литературном обиходе все необычное, нестандартное именуют авангардом. При этом утрачивается историческая связь между художественными этапами. Есть ли в современной нетрадиционной поэзии подлинно авангардное, хлебниковское начало?

- По-моему, следующий после эпохи Возрождения гигантский сдвиг – это импрессионизм, впервые в истории человечества поставивший субъективное начало выше объективного и сделавший его доступным, приемлемым для всех. В этот же процесс входит и авангард, нетерпеливо ринувшийся на добывание из будущего – для сегодняшнего. Футуристы – Хлебников, Маяковский – появились одновременно с Эйнштейном, воздухоплаванием, это эволюционный скачок в постижении человеком мира. Сейчас много пишут чепухи, связывая авангард с большевизмом. Когда стали унижать Малевича, Филонова и началась глазуновщина, наш старый друг из Голландии сказал: ну как же они не понимают, что движение величайшего новаторства происходило одновременно почти во всех европейских странах, и реакция на него была та же, что и у нас. Это явление интернациональное.

Совершенно безобразно прошло столетие Маяковского – это неуважение к нашему достоянию, к мастеру, к единственному русскому, оказавшему огромное влияние на мировую поэзию. А сейчас авангардного состояния в русской поэзии, то есть нового, небывалого, на мой взгляд, нет. Новаторы сменились нуворишами.

- Теперь самым новым в русской поэзии критики, в том числе и зарубежные слависты, считают соцарт и цитатность: Пригов, Кибиров…

- Когда дают вторичный концепт – это явление сочинительства, мертвечины, литературщины. Такая поэзия паразитарного типа была и в XIX веке. Соцарт живет на огромном трупе соцреализма, оказывая ему слишком много чести.

- Слово «интернационализм» теперь ассоциируется исключительно с коммунизмом, но ведь культура нуждается в контакте между нациями…

- Я переводил на чувашский язык французов, поляков, венгров, сейчас перевожу шотландцев, бретонцев и шведов. Чувашский язык должен освоить реалии современного мира, и это пока что можно сделать только путем перевода. В прежнее время была не только официальная «дружба народов», но и реальная дружба между людьми искусства – вопреки политической системе.

Варлам Шаламов, аскетический, чистый и твердый человек, говорил о национальной проблеме: это существует. Я долго думал о событиях в Югославии, на Кавказе и пришел к выводу, что любовь к собственной нации похожа на физиологическую любовь к женщине. И когда человек идет убивать только за то, что тронули его народ,  - это низкая страсть, здесь нет того духовного возвышения собственного народа, которое создается культурой.

2015

 

 



[1] Современный русский язык: Учебник /Белошапкова В.А., Земская Е.А., Милославский И.Г., Панов М.В.; под ред. В.А. Белошапковой. М., 1981. С. 28.

[2] Бахтин М.М. Проблемы поэтики Достоевского. Изд. 4-е. М., 1978. С. 11.

[3] Найман А. Рассказы о Анне Ахматовой. М., 1989. С. 23.

[4] Тынянов Ю.Н. Литературная эволюция, Избранные труды. М., 2002. С. 417.

[5] Айги Г. Разговор на расстоянии. С. 30-31.


20.02.2017, 120 просмотров.



Автобиография :  Библиография :  Тексты :  Пародия :  Альма-матер :  Отзывы :  Галерея :  Новости :  Контакты